Бунтующий человек в современном мире. Философская анатомия бунта. Список использованной литературы

Тема абсурда и тема бунта рассматривается Альбером Камю в его книге «Бунтующий человек». Человек есть носитель разума, - пишет Камю. Разум побуждает его ставить перед собой некие цели и пытаться их осуществить. Он побуждает его искать в мире логику и смысл. Пытаться понять мир. А мир, по большому счету, этим усилиям оказывается чужд. Человеку ни за что не свести реальность к его собственному мышлению, всегда остается зазор, несоответствие. Мир иррационален.

«Для чего? и «почему?» - это человеческие вопросы, с которыми он подходит к миру, но в мире вне человека нет цели и смысла. Живя, он создает их себе сам, но самая большая бессмыслица состоит в том, что человек смертен, и смерть сводит на «нет» любые проекты бытия.

И это несоответствие человеческого ожидания цели и смысла – бессмысленности мира Камю и называет «абсурдом»: «Сам по себе мир просто неразумен, и это все, что о нем можно сказать. Абсурдно столкновение между иррациональностью и исступленным желанием ясности, зов которого отдается в самых глубинах человеческой души ».

Камю рассматривает проблему самоубийства как основную философскую проблему. Человек, кончающий с собой, делает это не под влиянием аффекта (какое-то сильное переживание может, разве что, послужить «последней каплей»), своим поступком он признает, что жизнь не стоила того, чтобы ее прожить, что человеческое существование бессмысленно.

Самоубийца понимает абсурдность человеческого существования и смиряется с ней. Он говорит, «да, жить не стоило», и снимает абсурд, устраняя свое собственное существование. Самоубийца признает свое поражение.

Позиции самоубийцы Камю противопоставляет бунт . «Бунтующий человек» Камю тоже знает, что мир иррационален, а его существование абсурдно (его разум достаточно пробудился, чтобы сознавать это, он не живет по привычке; и он не пытается снять этот абсурд каким-либо воображаемым образом). Но он не соглашается с абсурдом.

Бунт, о котором говорит Камю, означает жизнь с сознанием абсурда (вопиющего несоответствия претензии моего разума на смысл и бессмысленности самой реальности). Жить и суметь радоваться жизни, не смотря на абсурд, с которым невозможно смириться. « Для человека без шор, - пишет Камю, - нет зрелища прекраснее, чем борьба интеллекта с превосходящей его реальностью ».

А. Камю, «Абсурдное рассуждение» (глава из книги «Бунтующий человек»).

_____________________________________________________________________________

Тема другого в экзистенциализме.

Экзистенциализм рассматривает человека (и мир человека) как основанные на нем самом. Исключая какие-либо заранее данные точки зрения (полагаемые как объективные, то есть абсолютные), он рассматривает человека, как субъекта, созидающего свой мир, изобретающего свой проект бытия.


И поэтому (в каком-то смысле) экзистенциалистский человек остается один, замкнутый в рамках своего мышления, своей конституирующей, осваивающей мир активности.

Ранее говорилось о том, что это одиночество экзистенциалистского человека не означает произвол, о том, как он своим разумом преодолевает это одиночество, выстраивая некую рациональную модель человечества, предполагающую свое добро и зло. Но только разумом.

Может ли человек вылезти из скорлупы своей собственной субъективности и прорваться, собственно, к другому? Наиболее очевидный ответ: нет, не может.

Но при всем при этом, Сартр отмечает, что другой играет нередуцируемую роль в созидании мной себя как телесного существа, фактически пребывающего в мире. Чтобы конституировать себя, мне нужен взгляд другого .

Моя модель мира, как я ее созидаю в качестве субъекта, предполагает меня, увиденного со стороны. В отсутствии абсолютной точки зрения (Бог, как было сказано, отсутствует), другой знает, кто я такой. Другой хранит тайну того, кто я есть на самом деле. Чтобы я действительно был, другой должен подтвердить мое существование.

И в то же время я сознаю, что, точно так же, как другой дан мне в первую очередь как некое тело (вещь, объект), которое может мне угрожать мне или мешать, которое я могу так или иначе использовать, точно так же и я (в первую очередь) дан другому.

Поэтому люди стесняются. Человек чувствует себя обнаженным и беззащитным перед взглядом другого человека, потому что понимает, что другой может и не признать за ним того безусловного и непреходящего значения, которое он предполагает за собой.

Ты можешь остаться для него всего лишь вещью, средством, в то время как тебе бы хотелось, чтобы другой признал твое нередуцируемое значение. В этом, пишет Сартр, - смысл любви (как одного из проектов человеческого существования): тебе нужно, чтобы другой тебя полюбил, признал как центр и высшую ценность универсума. Любить – означает хотеть, чтобы тебя любили (в этом – парадокс и противоречие). /Ведь любящий, желая «влюбить» в себя другого, сам не предполагает в него влюбляться и становиться частью его проекта/.

При этом сам любящий пускается на авантюру: он пытается соблазнить, он рискует стать для другого объектом (объектом любования), чтобы тот, возможно, признал за ним значение центрального, конституирующего мир субъекта. Любящий хочет стать для любимого божеством, дарящим ему его мир, в этом акте одаривания он обрел бы себя.

Любящему нужно, чтобы любимый сделал это добровольно, а в то же время не совсем добровольно. Он желает быть выбранным, и, в то же время, с необходимостью и безусловно выбранным. Ведь «ключик» от его собственного существования лежит у другого. Если тот передумает, - он исчезнет. /Ему нужно добровольно привязать к себе любимого так, чтобы тот уже не изменил своего решения/.

Это невозможно? Да. В этом смысле проект под названием «любовь» всегда не удается. Потому, что, что даже если сейчас другой признает за мной это центральное значение, то в будущем он может передумать. Он свободен (а если бы его выбор не был бы свободным, он не имел бы никакой учреждающей ценности).

То есть с помощью проекта «любовь» человеку не удается окончательно утвердить (оградить от всех мирских, случайных обстоятельств) истину своего существования. Однако не стоит обманываться по поводу того, как Сартр относится к этой «провальности». Стоит учитывать, что экзистенциалист Сартр обращается с противоречиями не как Гегель (это у Гегеля все противоречия должны сниматься), а как Кьеркегор: если бы мы проследили дальнейшую логику «Бытия и ничто», то увидели бы, что человеческое существование описывается им как тянущееся от одного неснимаемого противоречия к другому.

Этой теме посвящении третья часть «Бытия и ничто» Сартра (часть называется «Для другого»).

«…мы, в самом деле, приписываем телу-для-другого столько же реальности, что и телу-для-нас. Точнее, тело-для-другого и есть тело-для-нас, но непостижимое и отчужденное. Оно является нам тогда, когда другой совершает для нас функцию, к которой мы не способны и которая, однако, лежит на нашей обязанности: видеть себя такими, каковы мы есть». Ж. П. Сартр, «Бытие и ничто», часть 3, «Третье онтологическое измерение тела».

«Таким образом, нам представляется, что любить - это в своей сущности проект заставить полюбить себя. Отсюда и новое противоречие, и новый конфликт; каждый из любящих полностью пленен другим, поскольку он хочет заставить любить себя за исключением всех остальных; но в то же время каждый требует от другого любви, которая вовсе не сводится к "проекту быть любимым … Требуемая таким образом от другого любовь не может ничего требовать; она является чистой вовлеченностью без взаимности. Но как раз эта любовь не могла бы существовать иначе как в качестве требования любящего…» Ж. П. Сартр. «Бытие и ничто», часть 3, «Первая установка по отношению к другому: любовь, язык, мазохизм».

____________________________________________________________________________

Введение

Альбер Камю – уникальная личность своего времени (хотя, на мой взгляд, его идеи актуальны и в наше время). Выбирая его произведение «Человек бунтующий» для анализа в своём реферате (исходя из того, что это, можно сказать, главная философская книга Камю), не могу удержаться от соблазна, упомянуть ещё несколько самых выдающихся его произведений.

Но для начала необходимо сказать несколько слов об экзистенциализме, философском направлении XX века, к которому долгое время причисляли Камю, даже считали одним из основателей этого направления.

Будучи одной из ведущих фигур в послевоенной французской литературе, Камю близко знаком с Жаном Полем Сартром. Вместе с тем пути преодоления абсурдности бытия у Сартра и Камю не совпали, и в начале 50-х гг. в результате серьезных идеологических расхождений Камю порывает с Сартром и с экзистенциализмом, вождем которого считался Сартр. В «Бунтующем человеке» Камю рассматривает теорию и практику протеста против власти на протяжении столетий, критикуя диктаторские идеологии, в том числе коммунизм и прочие формы тоталитаризма, которые посягают на свободу и, следовательно, на достоинство человека. Хотя еще в 1945 г. Камю говорил, что у него «слишком мало точек соприкосновения с модной теперь философией экзистенциализма, выводы которой ложны», именно отрицание марксизма привело к разрыву Камю с промарксистски настроенным Сартром.

Но, тем не менее, Камю до сих пор называют в числе ярких представителей атеистического экзистенциализма. И если поверхностно посмотреть и на экзистенциализм и на философию Камю, то можно с этим согласиться. Однако в своём последнем интервью философ говорит: «Экзистенциализм у нас привёл к безбожной теологии и схоластике, которая неизбежно должна была завершиться оправданием инквизиционных режимов». В противоположность экзистенциализму Камю утверждает неизменность человеческой природы с постоянно присущими ей моральными ценностями.


Абсурд и Самоубийство

Абсурд и самоубийство – вот проблемы, которые больше всего интересовали Камю в его творчестве: «Ведёт ли абсурд к смерти? Эта проблема первая среди других, будь то методы мышления или бесстрастные игрища духа» («Миф о Сизифе»).

В годы, когда был жив Камю в западном мире (правда меньше всего во Франции) была очень авторитетна философия логического анализа языка науки. Анализ структуры науки, одновременно – методология мышления и «бесстрастные игрища духа», имеет дело с абсурдом в его, так сказать, логическом обличье.

Следует признать, что, начиная с абсурда, Камю предельно обостряет вопрос о порядке и хаосе в мысли и жизни и добивается не только большей выразительности, но и большей степени общности, чем логик. Абсурдной речь может быть и тогда, когда логик ничего о ней не может сказать. Языковеды специально конструируют фразы, абсурдные с точки зрения содержания, но осмысленные с точки зрения фонетики и грамматики. Такую фразу, например, сочинил Щерба: «Глокая кудзра будланула бокра и кудрячит бокренка» - чем не русский язык? Через понятие «абсурд» видно больше, чем через чисто логические термины. Можно построить и целую концепцию потери порядка, структуры, осмысленности, как итога скольжения к абсурду. Все эти построения в какой-то степени были вдохновлены постановкой вопроса об абсурде Альбером Камю.

Впрочем, Камю всё это не слишком бы заинтересовало, - он был прав том, что для человеческого бытия есть вещи более грозные, чем противоречия теории множеств или структурная лингвистика. С другой стороны, Камю вовсе не иррационалист. Он уточняет и подчёркивает вновь и вновь, что абсурден не мир, – абсурдной может быть встреча человека с миром. Конечно, разум выгораживает нам тот участок мира, в котором мы можем жить, мыслить и действовать спокойно. Но рано или поздно мы вынуждены столкнуться с миром так, что абсурдность нашего существования станет вопиющей. Потому что смысла мир сам по себе не имеет – смысл придаём ему мы. А наши возможности, охватить своим смыслом бесконечность, ограничены.

Да, самоубийство – самый простой способ уйти от абсурда. Но ведь мы живём, зная, что все жизненные усилия, все сопротивления закончатся скорее рано, чем поздно. Как и Шопенгауэр, и Вагнер, Камю согласен с тем, что любовь – главное, что есть в жизни. Но эти великие немцы мрачно добавляли к этому ещё и смерть. Камю ищет способы уйти от абсурда в жизнь.

На уровне каждой культуры существуют свой absurdum: "недоумочная" речь шутов, спонтанные неожиданные обороты даосских и дзэнских учителей, сакральный абсурд, описывающий сверхкультурный религиозный опыт, удивительное появление философии на фоне мифа, безумные речи Диогена, не менее безумная вера Тертуллиана, логические изыски софистов и схоластов, искусство гротеска. Всё это указывает лишь на то, что здравый смысл не является той сферой, которая может вполне удовлетворить человеческое любопытство, фантазию, жажду истины.

Тема абсурда не случайна для культуры ХХ века, в которой универсальность здравого смысла и логических построений теряет свою значимость на методологическом уровне. Абсурд становится не знаком остановки, но знаком перехода к другим "ценностным координатам" (Э.Фромм), к другой "установке сознания" (Гуссерль), к другим "спиритуальным (дыхательным) практикам" (В. Подарога) и, наконец, к другим "художественным пространствам" (М. Бахтин, Д. Лихачёв, В. Топоров). Абсурд становится герменевтической категорией, которая подразумевает границу "другого", чувство "другого" (смех Фуко при чтении Китайской энциклопедии), признание возможности "другого" прочтения реальности.

Более того, само понятие реальности усложняется. Этому способствуют и развитие современной физики с её теорией относительности, корпускулярно-волновым механизмом, искривленным пространством-временем, закругляющейся бесконечной вселенной, и целая серия литературных экспериментов, руководствующихся собственным видением реальности: сюрреализма, появившегося в 20-е годы во Франции, кружок обэриутов или "чинарей", существовавший в 20-е 30-е годы в России, пьесы "театра абсурда" 50-х годов.

Если человек есть мера всех вещей, то он творит и мораль так, как ему вздумается и как ему выгодно. Камю потрясён рассуждениями Писарева о том, что нет предписаний, запрещающих человеку, если ему это хочется и выгодно, убить даже собственную мать. Но Камю подчёркивает, что русские нигилисты на самом деле не убивали никаких мам и бабушек, служили людям, а не себе, и даже террористы-революционеры первых поколений свою собственную жизнь оценивали мерками общественного блага. Убить для добрых последствий в истории, для дела, самому сознательно отдав собственную жизнь, – это тоже путь в никуда.

Равнодушие, осознание «чужого» мира и, как противопоставление – феномен «донжуанства»

Уже полнокровие жизненного мира человека вынуждает к ответственности. Антитезис естественной жизни – человек, которому всё равно. Источником неожиданного и нелепого преступления становится равнодушие, что очень ярко представлено в романе «Посторонний». Трагический конфликт, в котором человеческое сознание сталкивается с неизбежностью судьбы, с неизбежностью высшего порядка, перерастает в трагикомическое зрелище, в котором нет никакого смысла – ни человеческого, ни сверхчеловеческого – в котором правят либо слепые механизмы природы, либо слепые механизмы общества, превращающие человеческую жизнь в абстракцию.

"Машинопись" становится здесь жизненной средой. Движения, мысли, чувства подчиняются инерции надличностных механизмов. Человек, предоставленный самому себе, начинает думать о том, что думает начальник. Человек, зажатый в тиски судебного разбирательства, вдруг понимает, что он не имеет слова: «Получалось как-то так, что моё дело разбирают помимо меня. Все происходило без моего участия. Решалась моя судьба, и никто не спрашивал меня, что я об этом думаю»; «меня сводят к нулю». Бессознательное отстранение человека от самого себя, невозможность принадлежать самому себе становится зримой в неумолимой, «наглой очевидности» смертного приговора: «Смерть пациента решена с первой минуты окончательно и бесповоротно. Тут все твердо, незыблемо, установлено раз и навсегда. Неотвратимо. Если каким-то чудом нож заело, все начнут сначала. А потому – досадная нелепость! осужденный сам вынужден желать, чтобы машина работала безотказно... Тут-то и кроется секрет отлично налаженного дела. Осужденный волей-неволей оказывается заодно с теми, кто его казнит. В его же интересах, чтобы все шло без запинки».

Мир лишается внутреннего измерения, превращается в «геометрическую вселенную» (Гиренок), где в буквальном смысле слова «читают по душам» или делают души читабельными. Именно в таком мире «всякий, кто не плачет на похоронах своей матери, рискует быть приговоренным к смертной казни». Человек превращается в геометрическую фигуру мира, внутренний мир формализуется, устраняются все зазоры между «лицом» и «изнанкой», между сущностью и существованием, хотя продолжают говорить и о том, и о другом.

Одномерный мир обладает некой сверхжесткой логикой, где все, начиная от выражения лица на похоронах матери до солнца, провоцирующего убийство на пляже, определяет судьбу человека. Логика становится таким же наваждением, как и отсутствие логики в описании реальности, которое предлагает Шестов: за каждым спокойствием скрывается беспокойство, за каждой умиротворенностью безумие, за каждым порядком хаос, за каждой формой вечно голодное чудовище, за каждым перекрестком несчастный случай, за каждой жизнью смерть. И в том, и в другом случае стремление к реальности оборачивается описанием того, что ближе всего к кошмарному сновидению.

Здесь происходит эффект, обратный тому, который мы можем наблюдать у Достоевского или Кафки. Фантастические допущения, к которым изредка прибегает Достоевский, и сверхъестественные завязки, к которым постоянно прибегает Кафка, помогают исследовать предельную реальность человеческого бытия, затерянного среди канцелярских бумаг и бесконечных диалогов наедине с самим собой. Что касается Камю, то абсолютное отсутствие фантастических допущений само предстает как одно большое фантастическое допущение: в "геометрическом мире" можно существовать.

"Бунтующий человек" - произведение многослойное, трудное для понимания и интерпретации. Кратко можно сказать так: Камю стремится понять, как человек и человечество становятся способными к убийствам, войнам, через какие идеи и концепции осуществляется их оправдание.

Камю напоминает о результатах, достигнутых им в философии абсурда. Поскольку человечество поднаторело как в осуждении, так и в защите ("когда это нужно, неизбежно" и т.д.) войн и убийств, следует признать, что существующая этика не дает однозначного логически обоснованного решения проблемы. Отказ от самоубийства в философии абсурда косвенно свидетельствовал, что можно привести и доводы против убийства. Но вопрос все же оставался непроясненным. Теперь, в "Бунтующем человеке", он был поставлен в повестку дня. Отталкиваясь от философии абсурда, утверждает Камю, мы пришли к тому, что "первая и единственная очевидность", которая дается в опыте абсурда - это бунт.

"Бунтующий человек" - первая тема рассматриваемого сочинения Камю. "Это человек, говорящий "нет". Но, отрицая, он не отрекается: это человек, уже первым своим действием говорящий "да"". Бунт римского раба, внезапно отказавшегося подчиняться господину, самоубийство русских террористов на каторге из протеста против издевательства над товарищами по борьбе - примеры, из анализа которых Камю делает вывод: "В опыте абсурда страдание индивидуально. В бунтарском прорыве оно приобретает характер коллективного существования. Оно становится общим начинанием... Зло, испытанное одним человеком, становится чумой, заразившей всех. В наших повседневных испытаниях бунт играет такую же роль, какую играет "cogito" в порядке мышления: бунт является первой очевидностью. Но эта очевидность извлекает индивида из его одиночества, она является тем общим, что лежит в основе первой ценности для всех людей. Я бунтую, следовательно, мы существуем"".

Камю разбирает вопрос о "метафизическом бунте". "Метафизический бунт - это восстание человека против своего удела и всего мироздания. Этот бунт метафизичен, поскольку оспаривает конечные цели человека и вселенной". Значение метафизического бунта велико. Сначала бунт не посягает на устранение Бога. Это только "разговор на равных". "Но речь идет не о куртуазной беседе. Речь идет о полемике, воодушевляемой желанием взять верх". Камю прослеживает этапы метафизического бунта - постепенно возникающие в философии тенденции "уравнивания" человека с Богом. Затем у Камю следует анализ тех форм бунта и тех "исследований" бунта, которые разбираются на примерах творчества маркиза де Сада, Достоевского (он признан одним из лучших исследователей "мятежного духа"), Ницше, сюрреалистической поэзии. Основное содержание книги - это анализ тех форм бунта, которые в XIX и XX в. переросли в сокрушительные по своим последствиям революции. Камю подходит к "историческому бунту" отнюдь не как историк и не как философ истории. Его более всего интересует, какие умонастроения и идеи толкали (и толкают) людей к цареубийству, революционной смуте, к террору, войнам, массовому уничтожению иноплеменников и соплеменников. Философским и социально-политическим идеям приписывается поистине решающая роль в этих процессах. Философия Гегеля и гегельянцев, словом, разновидности "немецкой идеологии" и на германской, и на "германизированной" русской почве XIX в. внимательно исследуются как идейные предпосылки разрушительных революционных бунтов. Специальное внимание уделено Белинскому, Герцену, русским нигилистам 60-х годов, теоретику анархизма Бакунину, народнику Нечаеву. Главка "Разборчивые убийцы" анатомирует историю и идеологию российского терроризма XIX и XX в. Анализируется и марксизм, в том числе и его восприятие на русской почве. "Бунт и революция" - это тема остается для Камю стержневой на протяжении всего его анализа. Связь между ниспровержением принципов, революционным потрясением устоев и уничтожением людей представляется автору "Бунтующего человека" несомненной. "Революция в области принципов убивает Бога в лице его наместника. Революция XX в. убивает то, что осталось божественного в самих принципах, и освящает, таким образом, исторический нигилизм".

Камю усматривает сходство между фашизмом и коммунизмом, хотя и принимает во внимание различия между ними. Но сходство есть, и оно проистекает в конечном счете из ложной философии истории, из призыва к бунту. "Фашизм желал учредить пришествие ницшеанского сверхчеловека. И тут же понял, что если Бог существует, он может быть кем угодно и чем угодно, но прежде всего - владыкой смерти. Если человек хочет стать Богом, он должен присвоить себе право на жизнь и смерть других. Но, сделавшись поставщиком трупов и недочеловеков, он сам превратился не в Бога, а в недочеловека, в гнусного прислужника смерти. Рациональная революция в свою очередь стремится реализовать предсказанного Марксом всечеловека. Но стоит принять логику истории во всей ее тотальности, как она поведет революцию против ее собственной высокой страсти, начнет все сильней и сильней калечить человека и в конце концов сама превратится в объективное преступление".

Несмотря на жесткую критичность в отношении бунта и революции, Камю воздает должное бунту и революционности, поскольку они порождены человеческим уделом. И следовательно, несмотря на величайший риск и опасности, бунтарству следует пройти через самокритику и самоограничения. "...Революционный дух Европы может в первый и последний раз задуматься над своими принципами, спросить себя, что за отклонение толкает его к терроризму и войне, и вместе с целями бунта обрести верность самому себе". Заключительные страницы "Бунтующего человека" вряд ли убедительны. Блестяще развенчав бунтующее, революционаристское, нигилистическое сознание и действие, Камю пытался внушить своему читателю, что возможны "истинный бунт" и "новый революционаризм", свободные от разрушительных последствий. И все-таки вера в человека, принявшего на себя "риск и трудности свободы", точнее, вера в миллионы одиночек, "чьи творения и труды каждодневно отрицают границы и прежние миражи истории" - вот о чем говорил в последних своих работах выдающийся писатель и незаурядный философ Альбер Камю.

Логический анализ текста Камю А. «Бунтующий человек». Миф о Сизифе

сизиф камю миф

В данной части работы «Бунтующий человек» Альбер Камю высказывает своё видение древнегреческой легенды о Сизифе, с учетом различных версий его наказания, а также проводит параллель между самим Сизифом и современным человеком.

Основной темой, на мой взгляд, выступает проведенная через весь текст этой части работы мысль о том, что понимание бесцельности бытия резко отличается у разных людей.

Ключевые слова: кара, напряжение, бесцельность, сознание, судьба, абсурд.

«Боги приговорили Сизифа поднимать огромный камень на вершину горы, откуда эта глыба неизменно скатывалась вниз. У них были основания полагать, что нет кары ужасней, чем бесполезный и безнадежный труд».

Камю с первых строк главы дает понять свое отношение к тому, что же следует полагать наказанием. Однако сразу же после этого он перечисляет версии мифа о Сизифе в трактатах различных авторов, при этом он рассматривает только события, предшествовавшие эпизоду вынесения богами приговора.

«…он получил от Плутона разрешение вернуться на землю, дабы наказать жену. Но стоило ему вновь увидеть облик земного мира, ощутить воду, солнце, теплоту камней и море, как у него пропало желание возвращаться в мир теней. Напоминания, предупреждения и гнев богов были напрасны. Многие годы он продолжал жить на берегу залива, где шумело море, и улыбалась земля».

Судя по этим строкам, Альбер Камю искренне восхищался Сизифом, его умением видеть красоту в повседневных вещах и желанием ощущать доступные смертным чувства, смелостью пойти против воли богов Олимпа

Автор определяет Сизифа как абсурдного героя, который одновременно и осознает цену исполнения своих желаний и не может смириться с тем, что данное людям чудо жизни и умение чувствовать не может всецело принадлежать смертным.

«…Его презрение к богам, ненависть к смерти и желание жить стоили ему несказанных мучений - он вынужден бесцельно напрягать силы. Такова цена земных страстей…»

«… герой наделен сознанием. О какой каре могла бы идти речь, если бы на каждом шагу его поддерживала надежда на успех? Сегодняшний рабочий живет так всю свою жизнь, и его судьба не менее трагична. Но сам он трагичен лишь в те редкие мгновения, когда к нему возвращается сознание. Сизиф, пролетарий богов, бессильный и бунтующий, знает о бесконечности своего печального удела; о нем он думает во время спуска…»

Таким образом Камю проводит параллель между бессмысленным трудом Сизифа и бесцельной работой современного человека.

Однако мне кажется такое сравнение не является корректным. Согласно рассуждениям Камю Сизиф тверд в своем упорстве и катит камень на самую вершину, прекрасно понимая, что едва тот окажется на вершине горы - он покатится вниз, к подножию.

«…Сизиф, вернувшись к камню, созерцает бессвязную последовательность действий, ставшую его судьбой. <…> Убежденный в человеческом происхождении всего человеческого, желающий видеть и знающий, что ночи не будет конца, слепец продолжает путь. И вновь скатывается камень ».

Что же касается «сегодняшнего рабочего», то, как мне кажется, цели его более приземленные, чем у древнегреческого царя-бунтаря. Человек всегда стремится быть счастливым, в силу своих представлений о счастье. Люди работают вне зависимости от того, приносит им эта работа удовлетворение или нет. Цель ежедневного несчастья- деньги, на которые можно впоследствии купить двухнедельный отпуск в стране, находящейся поближе к экватору; или обеспечение семьи всем необходимым, что, учитывая современный темп жизни, не так уж просто.

С каждым годом появляются новые идеи и направления в моде и технике, современный кинематограф и книги популярных авторов навязывают определенный ход мыслей, ломая привитые с детства идеалы, которыми руководствовались наши родители. Строится новый бессмысленный мир, где каждый настолько старается быть отличным от других, что не замечает, как становится той самой каплей в потоке толпы, которую на словах презирает. Таким образом возникает вопрос: кто находится в толпе, а кто эту толпу направляет, оставаясь вне системы? И можно ли вырваться из первой категории и перейти во вторую?

С возрастом меняется направление мыслей человека. Те, кто не наделен способностью быть абсолютным эгоистом, забывают о своих мечтах, довольствуясь тем, что доступно. Не всякий человек способен не сломаться и продолжать катить свой камень на вершину горы, опасаясь именно того, что такая конструкция слишком неустойчива, чтобы тратить силы ради короткого мига счастья достижения цели. Камень все равно скатится вниз, что неприемлемо для человека, стремящегося к стабильности.

«…Ноша всегда найдется. Но Сизиф учит высшей верности, которая отвергает богов и двигает камни. Эта вселенная, отныне лишенная властелина, не кажется ему ни бесплодной, ни ничтожной. Каждая крупица камня, каждый отблеск руды на полночной горе составляет для него целый мир. Одной борьбы за вершину достаточно, чтобы заполнить сердце человека. Сизифа следует представлять себе счастливым.»

Нестандартное предположение о том, что жизнелюбивый Сизиф даже исполняя приказание богов, которое они посчитали достаточной карой за его проступок, сумел постичь своеобразное счастье. Для Камю очевидно, что Сизиф, который видит свою цель и знает, как ее достичь, способен видеть и то, что находится вне его пути, не ограничивается только лишь видом своего камня. Несмотря ни на что он - хозяин своей судьбы.

«…В этом вся тихая радость Сизифа. Ему принадлежит его судьба.

Камень - его достояние. Абсурдный человек говорит «да» - и его усилиям более нет конца. Если и есть личная судьба, то это отнюдь не предопределение свыше, либо, в крайнем случае, предопределение сводится к тому, как о нем судит сам человек: оно фатально и достойно презрения. В остальном он сознает себя властелином своих дней…»

Однако действительно ли человек строит свою жизнь сам или самое простое объяснение происходящих событий правдиво и все заранее предопределено?

Каждый верит в то, во что хочет верить. И как бы окружающий мир не менялся, люди остаются людьми со своими желаниями, стремлениями и слабостями.


Репетиторство

Нужна помощь по изучению какой-либы темы?

Наши специалисты проконсультируют или окажут репетиторские услуги по интересующей вас тематике.
Отправь заявку с указанием темы прямо сейчас, чтобы узнать о возможности получения консультации.

Что же представляет собой человек бунтующий»? Это человек, говорящий «нет». Но, отрицая, он не отрекается: это человек, уже первым своим действием говорящий «да». Раб, всю жизнь исполнявший господские распоряжения, вдруг считает последнее из них неприемлемым. Каково же содержание его «нет»?

«Нет» может, например, означать: «слишком долго я терпел», «до сих пор — так уж и быть, но дальше — хватит», «вы заходите слишком далеко» и еще: «есть предел, переступить который я вам не позволю» Вообще говоря, это «нет» утверждает существование границы. Та же идея предела обнаруживается в чувстве бунтаря, что другой «слишком много на себя берет», простирает свои права дальше границы, за которой лежит область суверенных прав, ставящих преграду всякому на них посягательству. Таким образом, порыв к бунту коренится одновременно и в решительном протесте против любого вмешательства, которое воспринимается как недопустимое, и в смутной убежденности бунтаря в своей правоте, а точнее, в его уверенности, что он «вправе делать то-то и то-то». Бунта не происходит, если нет такого чувства правоты. Вот почему взбунтовавшийся раб говорит разом и «да» и «нет». Вместе с упомянутой границей он утверждает все то, что неясно чувствует в себе самом и хочет сберечь. Он упрямо доказывает, что в нем есть нечто «стоящее» и оно нуждается в защите. Поработившему его порядку он противопоставляет своего рода право терпеть угнетение только до того предела, какой устанавливается им самим.

Вместе с отталкиванием чужеродного в любом бунте сразу происходит полное отождествление человека с определенной стороной его существа. Здесь скрытым образом вступает в игру ценностное суждение, и притом столь основательное, что оно помогает бунтарю выстоять среди опасностей. До сих пор он по крайней мере молчал, погрузившись в отчаяние, вынужденный терпеть любые условия, даже если считал их глубоко несправедливыми. Поскольку угнетаемый молчит, люди полагают, что он не рассуждает и ничего не хочет, а в некоторых случаях он и вправду ничего уже не желает. Отчаяние, как и абсурд, судит и желает всего вообще и ничего в частности. Его хорошо передает молчание Но как только угнетаемый заговорит, пусть даже он скажет «нет», это значит, что он желает и судит. Бунтарь делает круговой поворот. Он шел, погоняемый кнутом хозяина. А теперь встает перед ним лицом к лицу. Бунтовщик противопоставляет все, что для него ценно, всему, что таковым не является. Не всякая ценность обусловливает бунт, но всякое бунтарское движение молчаливо предполагает некую ценность. О ценности ли в данном случае идет речь?

В бунтарском порыве рождается пусть и неясное, но сознание: внезапное яркое чувство того, что в человеке есть нечто такое, с чем он может отождествить себя хотя бы на время. До сих пор раб реально не ощущал этой тождественности. До своего восстания он страдал от всевозможного гнета. Нередко бывало так, что он безропотно выполнял распоряжения куда более возмутительные, чем то последнее, которое вызвало бунт. Раб терпеливо принимал эти распоряжения; в глубине души он, возможно, отвергал их, но, раз он молчал, значит, он жил своими повседневными заботами, еще не осознавая своих прав. Потеряв терпение, он теперь начинает нетерпеливо отвергать все, с чем мирился раньше. Этот порыв почти всегда имеет обратное действие. Отвергая унизительное повеление своего господина, раб вместе с тем отвергает рабство как таковое. Шаг за шагом бунт заводит его гораздо дальше, чем простое неповиновение. Он переступает даже границу, установленную им для противника, требуя теперь, чтобы с ним обращались как с равным. То, что прежде было упорным сопротивлением человека, становится всем человеком, который отождествляет себя с сопротивлением и сводится к нему. Та часть его существа, к которой он требовал уважения, теперь ему дороже всего, дороже даже самой жизни, она становится для бунтаря высшим благом. Живший дотоле каждодневными компромиссами, раб в один миг («потому что как же иначе…») впадает в непримиримость — «все или ничего». Сознание возникает вместе с бунтом.

В этом сознании сочетаются еще довольно туманное «все» и «ничего», предполагающие, что ради «всего» можно пожертвовать и человеком. Бунтарь хочет быть или «всем», целиком и полностью отождествляя себя с тем благом, которое он неожиданно осознал, и требуя, чтобы в его лице люди признавали и приветствовали это благо, или «ничем», то есть оказаться побежденным превосходящей силой. Идя до конца, восставший готов к последнему бесправию, каковым является смерть, если он будет лишен того единственного священного дара, каким, например, может стать для него свобода. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях .

По мнению многих признанных авторов, ценность «чаще всего представляет собой переход от факта к праву, от желаемого к желательному (обычно через посредство желаемого всеми)» . Как я уже показал, в бунте очевиден переход к праву. И равным образом переход от формулы «нужно было бы, чтобы это существовало» к формуле «я хочу, чтобы было так». Но, быть может еще важнее, что речь идет о переходе от индивида к благу ставшему отныне всеобщим. Вопреки ходячему мнению о бунте появление лозунга «Все или ничего» доказывает, что бунт, даже зародившийся в недрах сугубо индивидуального, ставит под сомнение само понятие индивида. Если индивид готов умереть и в определенных обстоятельствах принимает смерть в свое бунтарском порыве, он тем самым показывает, что жертвует собой во имя блага, которое, по его мнению, значит больше его собственной судьбы. Если бунтовщик готов погибнуть, только бы не лишиться защищаемого им права, то это означает, что он ценит это право выше, чем самого себя. Следовательно, он действует во имя пусть еще неясной ценности, которая, он чувствует, объединяет его со всеми остальными людьми. Очевидно утверждение, заключенное во всяком мятежном действии, простирается на нечто, превосходящее индивида в той мере, в какой это нечто избавляет его от предполагаемого одиночества и дает ему основание действовать. Но теперь уже важно отметить, что эта предсуществующая ценность, данная до всякого действия, вступает в противоречие с чисто историческими философскими учениями, согласно которым ценность завоевывается (если он, вообще может быть завоевана) лишь в результате действия. Анализ бунта приводит по меньшей мере к догадке, что человеческая природа действительно существует, соответственно представлениям древних греков и вопреки постулатам современной философии . К чему восставать, если в тебе самом нет ничего постоянного, достойного того, чтобы его сберечь? Если раб восстает, то ради блага всех живущих. Ведь он полагает, что при существующем порядке вещей в нем отрицается нечто, присущее не только ему, а являющееся тем общим, в чем все люди, и даже тот, кто оскорблял и угнетал раба, имеют предуготованное сообщество .

Такой вывод подтверждается двумя наблюдениями. Прежде всего, следует отметить, что по своей сути бунтарский порыв не является эгоистическим душевным движением. Спору нет, он может быть вызван эгоистическими причинами. Но люди восстают не только против угнетения, но и против лжи. Более того, поначалу действующий из эгоистических побуждений бунтовщик в самой глубине души ничем не дорожит, поскольку ставит на карту все. Конечно, восставший требует к себе уважения, но лишь в той мере, в какой он отождествляет себя с естественным человеческим сообществом.

Отметим еще, что бунтовщиком становится отнюдь не только сам угнетенный. Бунт может поднять и тот, кто потрясен зрелищем угнетения, жертвой которого стал другой. В таком случае он отождествляет себя с этим угнетенным. И здесь необходимо уточнить, что речь идет не о психологическом отождествлении, не о самообмане, когда человек воображает, будто оскорбляют его самого. Бывает, наоборот, что мы не в состоянии спокойно смотреть, как другие подвергаются тем оскорблениям, которые мы сами терпели бы, не протестуя. Пример этого благороднейшего движения человеческой души — самоубийства из протеста, на которые решались русские террористы на каторге, когда секли их товарищей. Речь идет и не о чувстве общности интересов. Ведь мы можем счесть возмутительной несправедливость даже по отношению к нашим противникам. Здесь происходит лишь отождествление судеб и присоединение к одной из сторон. Таким образом, сам по себе индивид вовсе не является той ценностью, которую он намерен защищать. Эту ценность составляют все люди вообще. В бунте человек, преодолевая свою ограниченность, сближается с другими, и с этой точки зрения человеческая солидарность носит метафизический характер. Речь идет попросту о солидарности, рождающейся в оковах.

Позитивный аспект ценности, предполагаемой всяким бунтом, можно уточнить, сравнив ее с чисто негативным понятием озлобленности, как его определяет Шелер . Действительно, мятежный порыв есть нечто большее, чем акт протеста в самом сильном смысле слова. Озлобленность прекрасно определена Шелером как самоотравление, как губительная секреция затянувшегося бессилия, происходящая в закрытом сосуде. Бунт, наоборот, взламывает бытие и помогает выйти за его пределы. Застойные воды он превращает в бушующие волны. Шелер сам подчеркивает пассивный характер озлобленности, отмечая, какое большое место она занимает в душевном мире женщины, чья участь — быть объектом желания и обладания. Источником бунта, напротив, являются переизбыток энергии и жажда деятельности. Шелер прав, говоря, что озлобленность ярко окрашена завистью. Но завидуют тому, чем не обладают. Восставший же защищает себя, каков он есть. Он требует не только блага, которым не обладает или которого его могут лишить. Он добивается признания того, что в нем уже есть и что он сам почти во всех случаях признал более значимым, чем предмет вероятной зависти. Бунт не реалистичен. По Шелеру, озлобленность сильной души превращается в карьеризм, а слабой — в горечь. Но в любом случае речь идет о том, чтобы стать не тем, что ты есть. Озлобленность всегда обращена против ее носителя. Бунтующий человек, напротив, в своем первом порыве протестует против посягательств на себя, каков он есть. Он борется за целостность своей личности. Он стремится поначалу не столько одержать верх, сколько заставить уважать себя.

Наконец, озлобленность, похоже, заранее упивается муками, которые она хотела бы причинить своему объекту. Ницше и Шелер правы, усматривая прекрасный образчик такого чувства в том пассаже Тертуллиана, где он сообщает читателям, что для блаженных обитателей рая будет величайшей усладой видеть римских императоров, корчащихся в адском пламени. Такова же и услада добропорядочных обывателей, обожающих зрелище смертной казни. Бунтарь же, напротив, принципиально ограничивается протестом против унижений, не желая их никому другому, и готов претерпеть муки, но только не допустить ничего оскорбительного для личности.

В таком случае непонятно, почему Шелер полностью отождествляет бунтарский дух и озлобленность. Его критику озлобленности в гуманитаризме (который трактуется им как форма нехристианской любви к людям) можно было бы применить к некоторым расплывчатым формам гуманитарного идеализма или технике террора. Но эта критика бьет мимо цели в том, что касается бунта человека против своего удела, порыва, который поднимает его на защиту достоинства, присущего каждому. Шелер хочет показать, что гуманитаризм идет рука об руку с ненавистью к миру. Любят человечество в целом, чтобы не любить никого в частности. В некоторых случаях это верно, и Шелер становится понятнее, когда примешь во внимание, что гуманитаризм для него представлен Бентамом и Руссо. Но привязанность человека к человеку может возникнуть благодаря чему-то иному, нежели арифметический подсчет интересов или доверие к человеческой природе (впрочем, чисто теоретическое). Утилитаристам и воспитателю Эмиля противостоит, например, логика, воплощенная Достоевским в образе Ивана Карамазова, который начинает бунтарским порывом и заканчивает метафизическим восстанием. Шелер, будучи знаком с романом Достоевского, так резюмирует эту концепцию: «В мире не так уж много любви, чтобы тратить ее на что-нибудь другое, кроме человека». Даже если бы подобное резюме было верным, бездонное отчаяние, которое чувствуется за ним, заслуживает чего-то лучшего, нежели пренебрежение. Но оно, по сути, не передает трагического характера карамазовского бунта. Драма Ивана Карамазова, напротив, заключается в переизбытке любви, не знающей, на кого излиться. Поскольку эта любовь не находит применения, а Бог отрицается, возникает решение одарить ею человека во имя благородного сострадания.

Впрочем, как это следует из нашего анализа, в бунтарском движении некий абстрактный идеал избирается не от душевной бедности и не ради бесплодного протеста. В человеке надо видеть то, что не сведешь к идее, тот жар души, который предназначен Для существования и ни для чего иного. Значит ли это, что никакой бунт не несет в себе озлобленности и зависти? Нет, не значит, и мы это прекрасно знаем в наш недобрый век. Но мы должны рассматривать понятие озлобленности в самом широком его смысле, поскольку иначе мы рискуем исказить его, и тогда можно сказать, что бунт полностью преодолевает озлобленность. Если в «Грозовом перевале» Хитклиф предпочитает Богу свою любовь и просит отправить его в ад, только чтобы соединиться там с любимой, то здесь говорит не только его униженная молодость, но и мучительный опыт всей жизни. Такой же порыв испытал Мейстер Экхарт, когда в поразительном приступе ереси заявил, что предпочитает ад с Иисусом раю без него. И здесь все тот же порыв любви. Итак, вопреки Шелеру, я всячески настаиваю на страстном созидательном порыве бунта, который отличает его от озлобленности. По видимости негативный, поскольку он ничего не создает, бунт в действительности глубоко позитивен, потому что он открывает в человеке то, за что всегда стоит бороться.

Но не являются ли относительными и бунт, и ценность, которую он несет в себе? Причины бунта, похоже, менялись вместе с эпохами и цивилизациями. Очевидно, что у индусского парии, у воина империи инков, у туземца из Центральной Африки или у члена первых христианских общин были разные представления о бунте. Можно даже с большой вероятностью утверждать, что в данных конкретных случаях понятие бунта не имеет смысла. Однако древнегреческий раб, крепостной, кондотьер времен Возрождения, парижский буржуа эпохи Регентства, русский интеллигент 1900-х годов и современный рабочий, расходясь в своем понимании причин бунта, единодушно признали бы его законность. Иначе говоря, можно предположить, что проблема бунта имеет определенный смысл лишь в рамках западной мысли. Можно высказаться еще точнее, отметив вместе с Максом Шелером, что мятежный дух с трудом находил выражение в обществах, где неравенство было слишком велико (как в индусских кастах), или, наоборот, в тех обществах, где существовало абсолютное равенство (некоторые первобытные племена). В обществе бунтарский дух может возникнуть только в тех социальных группах, где за теоретическим равенством скрывается огромное фактическое неравенство. А это означает, что проблема бунта имеет смысл только в нашем западном обществе. В таком случае трудно было бы удержаться от соблазна утверждать, что эта проблема связана с развитием индивидуализма, если бы предыдущие размышления не насторожили нас против такого вывода.

Из замечания Шелера можно с очевидностью вывести лишь то, что в наших западных обществах благодаря теории политической свободы в человеческой душе укореняется высокое понятие о человеке и что вследствие практического использования этой свободы соответственно растет неудовлетворенность своим положением. Фактическая свобода развивается медленнее, чем представления человека о свободе. Из этого наблюдения можно вывести лишь следующее: бунт — это дело человека осведомленного, твердо знающего свои права. Но ничто не дает нам основания говорить только о правах индивида. Напротив, весьма вероятно, что благодаря уже упоминавшейся солидарности род человеческий все глубже и полнее осознает самого себя в ходе своей истории. Действительно, у инков или парий проблемы бунта не возникает, поскольку она была разрешена для них традицией: еще до того, как они могли поставить перед собой вопрос о бунте, ответ на него уже был дан в понятии священного. В сакрализованном мире нет проблемы бунта, как нет вообще никаких реальных проблем, поскольку все ответы даны раз и навсегда. Здесь место метафизики занимает миф. Нет никаких вопрошаний, есть только ответы и бесконечные комментарии к ним, которые могут быть и метафизическими. Но когда человек еще не вступил в сферу священного или уже вышел из нее, он есть вопрошание и бунт, причем вопрошает и бунтует он ради того, чтобы вступить в эту сферу или выйти оттуда. Человек бунтующий есть человек, живущий до или после священного, требующий человеческого порядка, при котором и ответы будут человеческими, то есть разумно сформулированными. С этого момента всякий вопрос, всякое слово является бунтом, тогда как в сакрализованном мире всякое слово есть акт благодати. Можно было бы, таким образом, показать, что для человеческого духа доступны только два универсума — универсум священного (или, если воспользоваться языком христианства, универсум благодати) и универсум бунта. Исчезновение одного означает возникновение другого, хотя это может происходить в озадачивающих формах. И тут мы вновь встречаемся с формулой «Все или ничего». Актуальность проблемы бунта определяется единственно тем, что сегодня целые общества стремятся обособиться от священного. Мы живем в десакрализованной истории. Конечно, человек не сводится к восстанию. Но сегодняшняя история с ее распрями вынуждает нас признать, что бунт — это одно из существенных измерений человека. Он является нашей исторической реальностью. И нам нужно не бежать от нее, а найти в ней наши ценности. Но можно ли, пребывая вне сферы священного и его абсолютных ценностей, обрести правило жизненного поведения? — таков вопрос, поставленный бунтом.

Мы уже имели возможность отметить некую неопределенную ценность, рождающуюся у того предела, за которым происходит восстание. Теперь пора спросить у себя, обретается ли эта ценность в современных формах бунтарской мысли и бунтарского действия, и, если это так, уточнить ее содержание. Но прежде чем продолжить рассуждения, заметим, что в основе этой ценности лежит бунт как таковой. Солидарность людей обусловливается бунтарским порывом, а он, в свой черед, находит себе оправдание только в их соучастии. Следовательно, мы вправе заявить, что любой бунт, позволяющий себе отрицать или разрушать человеческую солидарность, перестает в силу этого быть бунтов и в действительности совпадает с мертвящим соглашательством. Точно так же лишенная святости человеческая солидарность обретает жизнь лишь на уровне бунта. Тем самым заявляет о себе подлинная драма бунтарской мысли. Для того чтобы жить, человек должен бунтовать, но его бунт не должен нарушать границы, открытые бунтарем в самом себе, границы, за которыми люди, объединившись, начинают свое подлинное бытие. Бунтарская мысль не может обойтись без памяти, ей присуща постоянная напряженность. Следуя за ней в ее творениях и действиях, мы всякий раз должны спрашивать, остается ли она верной своему изначальному благородству или же от усталости и безумия забыла о нем — во хмелю тирании или раболепия.

А пока вот первый результат, которого добился мятежный дух благодаря рефлексии, проникнутой абсурдностью и ощущением очевидной бесплодности мира. В опыте абсурда страдание индивидуально. В бунтарском порыве оно осознает себя как коллективное. Оно оказывается общей участью. Первое достижение ума, скованного отчужденностью, состоит в понимании того, что он разделяет эту отчужденность со всеми людьми и что человеческая реальность страдает в своей целостности от обособленности, отчужденности по отношению к самой себе и к миру. Зло, испытанное одним человеком, становится чумой, заражающей всех. В наших повседневных испытаниях бунт играет такую же роль, какую играет «cogito» в порядке мышления; бунт — это первая очевидность. Но эта очевидность выводит индивида из его одиночества, она является тем общим, что лежит в основе первой ценности для всех людей. Я бунтую, следовательно, мы существуем.

1 Lalande. Vocabuiaire philosophique.

2 Сообщество жертв — явление того же порядка, что и сообщество жертвы и палача. Но палач об этом не ведает.

3 L’homme du ressentiment.

4 Разумеется, возникновение христианства отмечено метафизическим бунтом, но воскресение Христа, провозвестие его второго пришествия и Царства Божия, понимаемое как обещание жизни вечной, — это ответы, которые делают бунт ненужным.